Горемыка Павел - Страница 8


К оглавлению

8

Панька солидно похаживал около него, одетый в ситцевые клетчатые штанишки и красную кумачную рубашонку, пристально наблюдал за всем, что делает тятя Арефа, и изредка о чём-нибудь спрашивал его. Односложные, хмурые ответы не вызывали Паньку на продолжение разговора; он смотрел ещё некоторое время на возившегося в будке Арефия и потом уходил на улицу, сопровождаемый советом не ходить далеко.

Будка стояла на выезде из города и смотрела окнами в поле, недалеко от неё разрезанное стальной полосой реки, за которой тянулось снова поле, зелёное и приветливое летом и холодно скучное зимой. Затем горизонт запирала стена леса, днём неподвижная, тёмная, молчаливая, а по вечерам, когда за неё опускалось солнце, разукрашенная его лучами в пурпур и золото.

Панька сходил к реке и, примостясь на камнях между кустов ивняка, бросал в воду щепки, смотрел, как они уплывают куда-то далеко, как на воде играет солнечный луч и ветер покрывает её весёлой рябью, и часто, убаюканный немолчным шорохом волн о берег, засыпал.

Арефий, если был дома, приходил за ним и звал домой обедать. Обедали, а потом Панька снова уходил к реке и до вечера играл там один или с нищенкой Тулькой, косоглазой и вороватой девочкой лет восьми, грязной, крикливой и очень не любимой Арефой, который всегда гонял её из будки, если она заходила туда.

Наступал вечер, и Панька, посмотрев, как садится солнце и лес, живой и красивый, мертвеет, окутываясь вечерними тенями, – шёл в будку и ложился спать, при Арефе – предварительно помолясь богу, а без него – не молясь и даже не раздеваясь.

Так текли дни один за другим, однообразные, молчаливые, и, как всегда это бывает с днями, они, цепляясь один за другой, создавали недели, месяцы, годы…

Панька рос, его дни становились полнее, он задумывался над тем, куда течёт река, и над тем, что скрыто там за лесом, почему облака, такие большие, свободно плавают в небе, а маленький камень, брошенный вверх, падает обратно на землю, что делается там в городе, где крыши столпились так плотно друг к другу, и за городом, и вообще на земле, такой шумной днём и так грустно спокойной ночью. Но с такими вопросами он не обращался к Арефе, может быть, полагая, что человек, который так много молчит, ничего не знает, и немного стесняемый как этим молчанием, так и постоянно хмурой миной на лице Арефия.

Зато, когда приходил Михайло, – это случалось редко, – Панька забивался в угол и из него всласть наслаждался человеческой речью. Михайло говорил много и всегда начинал с вопроса Арефию:

– Ну что, монах, – жив? Жениться не думаешь? – и хохотал, тогда как Арефий оставался глубоко равнодушен.

Но Михайла ничуть не обижало это равнодушие; он вытирал платком своё чисто выбритое лицо и, поудобнее усевшись на лавке, «заводил волынку», как в минуты раздражения выражался его угрюмый товарищ.

– Сегодня, братец ты мой, пообедал я здорово. Кашу мне Марья состряпала из полбы, ох, какая каша!.. на молоке и с изюмом. Э? Хорошо! Золотые у ней, у Марьи, руки насчёт стряпни. И насчёт всего иного. Пошить ли что, или что другое, всё может!

Ах, хорошая баба моя жена! Вот бы тебе такую, Арефа, а? Такую бы?

– Лает, как собака! – коротко отзывался Арефий, возясь около самовара или уже сидя за столом и макая усы в блюдечко с чаем.

Михайло удивлённо приподнимал брови.

– Лает, говоришь? Так что же? Ну, лает, это, положим, верно. Но ведь без этого у мужчины с бабой невозможно, ни-ни! Потому каждый хочет себя господином чувствовать, а уступать никто не мастер. Я, к примеру, али я уступлю? Ни в жисть!

Сейчас что, – Ма-арья! А коли не берёт в резон, – раз в зубы…

– А она тебя два раз… – хладнокровно вставлял Арефий Гиблый.

– Два раз? Ну поло-ожим!.. А хошь бы и два раз? Али она мне не жена? Имеет право и два раз. Но только я не уступлю и тут. Я ей могу за это прописать такую таску…

– А она тебя отваляет скалкой, как запрошлый раз… – не уступал Арефий.

– Ска-алкой!.. Фу ты! Что она меня скалкой-то каждый день, что ли, дует?

Один раз всего и было это. Скалкой! Скажет уж тоже, как чёрт в бочку!..

Наступало молчание. Товарищи пили чай и поглядывали друг на друга.

– Ну, а как у тебя птицы? Живут?

– Смотри!..

– Вижу. Хорошо. Птицы – это великолепно. Вот и я себе заведу птиц…

– Жена-то зажарит их, – иронизировал Арефий.

– Никогда! Она сама любит птицу. Прошлый раз ещё гуся купила одного. И как купила!.. – вдруг оживляется Михайло. – Умная, шельма! Мужик – пьяный, сейчас она на него кричать: «Ты, говорит, пьяный, а я жена унтер-офицера, хочешь, говорит, мужа позову, полицейского – мужа. Он тебя в часть! Ага! Хочешь?» Мужик спьяну испугался да за три гривенника такого ей гуся продал, ух ты! Жулик такой, хитрый, важный, тяжёлый, ровно как наш частный! Нет, братец ты мой, жена у меня – клад. И кабы тебе такую найти, – святое дело! Она бы тебя взяла в руки, ух ты как! И не пикнул бы ты!

– Ну, а хорошего-то тут что? – осведомился Арефий.

– Хорошего тут-то что? Баба! Дух в доме иной, когда баба есть. Дети сейчас пойдут – это раз, чистота – это два, есть с кем поругаться и помириться – это три…

И начиналось бесконечное исчисление прекрасных бабьих качеств. У Михайла был какой-то особенный угол зрения, освещавший и недостатки баб как достоинства.

Бабы – это был его излюбленный конёк, впрочем, сильно конкурировавший с другим – едой. Бабы – это была для него альфа и омега бытия, цемент, связующий все явления жизни в одно стройное целое, сила, дающая всему тон, цвет и суть. Он готов был говорить о бабах часа по три кряду в приподнятом, эпическом тоне, то и дело впадая в лиризм, наводивший на Арефия тоску. Арефий молчал и всё сгибался, точно пробуя залезть под стол от речей товарища, и когда, наконец, его терпение иссякало, он вставал и угрюмо рычал на Михайла:

8