Покушайте! – и она принялась было развязывать узел.
Но Павел схватил его дрожащими от радости руками и заговорил, всё более вскипая радостью:
– Поверите ли, как ангел небесный вы мне, ей-богу!..
– Ох, что вы!.. – снова смутилась она.
– Нет, уж это так… Я не могу говорить. Не умею. Я всё молчу больше. Но ведь я понимаю же, позвольте!.. Вы кто такая мне? Чужой человек. И я тоже. Но вот вы первая пришли… И тогда на погребе… Из какой корысти? Я же один, весь тут, и никакой ласки не видал за всю жизнь… Вот в чём суть. Вы понимаете? Это очень, это очень хорошо, замечательно хорошо!.. – с жаром потряс он её руки.
– Вы успокойтесь. Это ведь вредно… кипеть так; меня могут больше не пустить…
– успокаивала она его, всё ещё немного растерянная, не понимая его отрывистых, несвязных речей, но прекрасно понимая, что это она именно принесла с собой столько радости ему.
– Не пустят?!. – с испугом воскликнул он и, посмотрев ей в лицо, снова заговорил протестующим тоном: – Это нельзя. Вы сестра мне. Невозможно! Кто вам сказал? Вы – один мой человек. Д-да!.. Это пустяки! Я имею право!.. И даже жаловаться буду…
– Ах, какой вы чудак! На что жаловаться? Я только к слову, бунтовать вам нельзя… Смешной вы очень!..
Он теперь действительно казался ей немного смешным в своём экстазе, и она не могла объяснить себе, почему это он так уж расходился; но ей было всё более лестно и приятно сознавать, что причиной этому – она. Она становилась смелее и понемногу начала проявлять некоторый деспотизм, которому он беспрекословно подчинялся и который был ему приятен, так же как и ей, впрочем. Она заставила его жевать какую-то сдобную булку, поправляла подушки, расспрашивала его, как и что он чувствует, и даже, наконец, строго сдвинув брови, заговорила с ним сурово и внушительно. Её забавляло это, а он совершенно таял от её забот и внимания.
Он теперь умолк и только смотрел ей в лицо удивлёнными и радостными глазами, а она говорила ему о том, что вот он скоро выйдет и будет ходить к ней в гости, пить чай, гулять с ней в лесу, кататься в лодке, и много, много великолепных картин рисовала она ему…
Незаметно прошли приёмные часы, и она ушла. Павел на прощанье жалобно смотрел ей в глаза и просил её тихим шёпотом приходить.
Оставшись один, он закрыл глаза и живо представил её себе: маленькая, пухлая, светло-русая, с розовыми щеками, весело и задорно вздёрнутым носом и с большими, ласковыми голубыми глазами, она была просто красива и свежа. Тёмненькая кофточка и такая же юбка, гладко причёсанные и заплетённые в косу волосы – делали её ещё более простенькой, милой и доброй. Когда она говорила, из-за сочных губ сверкали маленькие зубки, весёлые, блестящие. От неё веяло добротой прежде всего.
Павел смотрел, смотрел на нее и, перерождённый, удивляющийся сам тому, что он так сразу и много говорил с ней, и тому, что она так хороша и так близка ему, – умилился и крепко заснул.
Его следующий день весь прошёл в каком-то радужном тумане. Он всё представлял себе вчерашнюю сцену и улыбался, и шептал про себя по сту раз «покорнейше благодарю!», выражая этой благодарностью длинный ряд самых разнообразных представлений.
Завтра опять приёмный день, и она могла придти. Он представлял себе, как это будет, и придумывал фразы, которые он скажет в похвалу ей… И вместе с тем представлял, что он уже выздоровел, катается с нею по реке на лодке и рассказывает ей про Арефия…
Наступило это «завтра», и он с лихорадочной дрожью во всём теле жадно смотрел с утра до вечера на двери, ожидая, что вот сейчас в них покажется она и, как в первый раз, начнёт пытливо осматривать больных и потом сядет к нему на койку и они будут разговаривать… Но день прошёл, и она не пришла.
Павел долго не мог уснуть ночью, пытаясь ясно представить себе то, что могло её задержать; но не успел в этом и наутро проснулся с сильной головной болью, в тяжёлом, апатичном состоянии.
Весь следующий день он пролежал молча, неподвижно, ни о чём не думая, ничего не представляя и не ожидая. Прошло ещё много приёмных дней, а её всё не было.
Павел лежал и припоминал всё то, что он слышал дурного о женщинах, припоминал и, явно насилуя себя, старался навязать всё это своей знакомой. Но к ней не шло как-то ничто дурное. Он представлял её себе грязной, пьяной, воровкой, ругающейся с ним, осыпающей его насмешками, но она, несмотря ни на что, всё-таки, в конце концов, оставалась простенькой, красивой и доброй.
Дни текли. Он уже гулял по коридору, окна которого выходили на улицу, и подумывал о выписке, останавливаясь у окон и чувствуя непреодолимое желание ходить там по залитым солнцем улицам, среди всех этих здоровых, суетливых и озабоченных людей.
Каждая женщина, шедшая по направлению к больнице, вызывала в нём лёгкую дрожь надежды… С полчаса он напряжённо смотрел в конец коридора, не появится ли там она; она всё не появлялась, и Павел, чувствуя себя обманутым, тосковал.
Но однажды раздался возглас служителя:
– Павел Гиблый! в контору!
Он быстро бросился туда.
– Вот, получите! принесли вам! – сказал длинный и худой помощник смотрителя, поводя своими чёрными усами и подавая Павлу бумажный пакет.
– А… кто это принёс? – спросил Павел, дрожащей рукой принимая пакет.
– Старик, который сказал…
Павел угрюмо тряхнул головой и протянул руку, чтоб положить пакет на стол против фельдшера.
– … что он ваш хозяин, и женщина с подвязанной щекой. Молодая.
Павел вздрогнул и принял руку с пакетом обратно.
– Очень у ней подвязана щека-то? – спросил он.
Фельдшер высоко поднял брови и усы и переспросил: